Да.
Я тоже стою вместе с ними; напротив идолов.
Передо мной — пустой алтарь.
Пока пустой, но на нем уже проступает рыхлая масса, которая рассекается рублеными ранами проспектов и улиц, выпячивается крышами домов с телеантеннами, площади блестят свежими струпьями… город.
Жертва?
Нет.
Нам здесь жить.
«ИМ здесь жить», — подсказывает кто-то из шеренги напротив.
Молчу.
Зубы крошатся, наполняя рот мятным холодком.
Я — крайний.
Я вижу все происходящее словами, да, я вижу словами, я слышу словами, словами строю и разрушаю, но, если спросить меня, что я имею в виду, — я не отвечу, потому что у меня не хватит слов.
Не спрашивайте, пожалуйста, не спрашивайте, не лезьте, помолчите…
В пустом проходе между нами бежит маленькая, ростом с зимний сапожок, девочка.
…Прыг-скок. Прыг-скок. Прыг-скок…
Мяч катится по пляжу, по сверкающему на солнце белому песку, и мягко падает в воду. Девочка бежит за ним, но внезапно останавливается, смотрит назад.
Странно, я никак не могу разглядеть ее лицо. Только губы — они беззвучно шевелятся, девочка что-то хочет сказать, о чем-то спросить. Я вновь гляжу на мяч — он уже в воде, ленивая теплая волна слегка подбрасывает его вверх, солнце сверкает на мокрой резине. Какого он цвета? Синего, конечно, я хорошо это помню. Синий мяч с белыми полюсами, весьма похожий на глобус. Почему же…
И вдруг я понимаю — мяч изменил цвет. Сгинула синева, исчезли белые полюса, превратясь в два уродливых красных пятна. Краснота ползет, смыкается у экватора. Теперь мяч красный — как венозная кровь. Кровь, залившая рубашку, новую рубашку, только что из прачечной, с наскоро пришитой пуговицей у левого запястья…
Кровавый глобус прыгает между двумя рядами алтарей.
И когда девочка добегает до Пашки, глаза брата моего текут океанской соленой водой.
«Здравствуй, Легат… ты здесь?» — тихо раздается напротив.
— Здравствуй, — отвечает чужой голос. — Я здесь.
Мятный холодок превращает язык в колоду, в гнилую колоду, но и без того ясно: отвечаю я.
Знать бы, кто спрашивал?!
«Я тут. Поторопись — я скоро уйду… меня скоро уйдут».
Смех.
Напротив — чернобородый, из зала совещаний; с Настиного образка. Он стоит перед камнем, почти незаметный в темном длиннополом плаще, мантией ниспадающем с широких плеч. Борода сливается с тяжелой тканью; в руке нож — огромный, как у мясника.
«Увидел, Легат? Да, увидел… и я тебя вижу. Жаль, поздно… Ну почему ты?!»
— Почему — я?!
«Да!!! Почему именно ты, а не я?! Я сильный, ты слабый, я этого хочу, а ты — нет; я приспособлен властвовать, дарить и карать, ты же рыхлый мямля, годный лишь пролеживать бока на диване! Ты боишься боли?! Ты способен жертвовать друзьями?! Ты ведь не хочешь этого?! Ну ответь, хоть раз в жизни ответь коротко и прямо — не хочешь?!»
— Не хочу.
Не знаю, чего именно я не хочу, но отвечаю.
Коротко и прямо.
Первый раз в жизни — на такой вопрос. «Подожди! Подожди, я сейчас… я еще побуду… н-не… н-немножко…»
Лезвие блестит в луче невидимого для меня фонаря, легко касается обнаженной руки… Вглядываюсь. Перед чернобородым стоит надгробие — со сбитыми ангелочками по краям. Тело худенькой девушки лежит прямо на потускневших золотых буквах.
Кровь — тонкая струйка, затем — тонкий ручеек.
«Я еще… побуду… немного. Ты слышишь меня?..»
— Слышу.
Мой голос дробится, трескается, разлетается вдребезги мириадами осколков, гулко мечется в лабиринте зданий на алтаре, шорохом шин катит улицами, отражается в стеклах витрин… кто сейчас ответил: «Слышу»?
Я?
Город?!
Никто?..
«Просто я хотел быть НАД, а ты вышел ИЗ… Легат, проклятый Легат, ты живешь здесь и еще где-то, ты живешь сейчас и еще когда-то, а я живу… я жил только здесь и сейчас, сию минуту; я хотел этой минуты, а ты играл ею в „расшибалочку“, бездумно превращая одну в тысячи, как глупый ребенок играет драгоценными камнями, не понимая их реальной ценности. Я подминал жизнь, будто слон — муравейники, а ты смешиваешь слона и муравейники в дурацкий винегрет, получая новое, небывалое, веря собственному вымыслу и делая его плотным, ощутимым… И все равно — ну почему ты?! Слышишь?! Почему?..»
— Потому, — коротко вздыхают площади, улицы, Окружная трасса, стены и крыши, канализационные трубы и провода электросетей; я молчу, а они все равно отвечают.
За меня.
Мной.
И сразу, из пустоты, ударом плети:
— Стреляйте!
Треск разрываемых полотнищ.
«Прощай, Легат; прощай, бог… смешной бог без машины. Прощай…»
Надгробие с мертвой девушкой вспучивается ядерным взрывом, и, прежде чем опрокинуться в беспамятство, я вижу: гребень волны, под которым на алтаре распростерто изрезанное бухтами побережье, а с гребня мне машет Пашкина рука, раскрывая в привете зубастую пасть.
Машу в ответ.
…в доме священника царит запустение. Негромко поскрипывает полуоторванный ставень, скалятся перекрестьями дранки прорехи обвалившейся местами штукатурки. Вместо двери — голый проем, и через него мы выбираемся наружу.
Иду на ватных ногах.
Остальные делают вид, что ничего не произошло. Один Ерпалыч все время озабоченно косится на меня, и во взгляде старого хрена проблескивает золотое шитье, отсвет трассирующих пуль в просторе запределья.
Выбираемся… выбрались.
Дышите глубже.
Здесь на удивление светло, словно белой ночью в Питере… нет, не так, да и не был я никогда в Городе-на-Неве. Действительность напоминает выведенный на полную яркость монитор, когда игрушка-стрелялка сделана слишком темней, и в подземельях иначе ничего не разобрать! Все кажется неестественно отчетливым, несмотря на темноту, — и одновременно плоским, картонным, будто наспех собранные театральные декорации.