Я знаю, что вижу сон, и даже понимаю почему. Перенервничала, передумала, ко всему еще -кретин Пятый. Любой психоаналитик из новичков в два приема разъяснит. Но все-таки, почему?
Он молчит, смотрит в сторону. Можно и не спрашивать, ведь это сон, я разговариваю сама с собой. Но удержаться трудно.
— Что-то случится, да? Что-то плохое?
Саша медленно кивает, и вдруг я понимаю — правда.
Случится.
Или уже случилось.
Небо надвигается, каменеет, черные шмели множатся, пляшут перед глазами.
— Со мной? Или… Нет, с нею ничего не может случиться, правда? Ну скажи! Кивни!
Он молчит. Спрашивать бесполезно. Саша давно мертв, и я все должна понять сама. Понять. Сделать. Умереть. Как получится…
И тут я вижу, что нелепая «штормовка» исчезает. На Саше белая рубашка — та самая, с неаккуратно пришитой пуговицей. По груди расползается красное пятно…
Я кричу — громко, изо всех сил. Кричу — но не могу проснуться.
Наверное, это и есть Ад.
Локальный чемпионат по матоборью* Батюшки, внучка и Жучка* Воскресение Капустняка-великомученика* Железная Марта* Тебе бы прокурором быть, Эми!
— Алло, Гизело слушает!
Трубка в руке, но я еще сплю. До привычного воя будильника не меньше получаса. Хотела бы я знать, какого черта!..
— Слушаешь? Так разуй ухи, подстилка прокурорская! «Братва» тебе передать велела: харе копать под Капустняка. Усекла? А не усекла, так мы тебя, суку, месяц в жопу трахать будем, а потом в бетон зальем и насрем сверху. И родичей твоих замочим по списку! Усекла, падла?
Усекла. Уже дрожу.
— Чего молчишь? Обоссалась?
Угу. Ой, и страшно же мне! То есть в первый миг, конечно, пуганулась, но на уровне неожиданного хлопка над ухом — не больше. А голосок-то женский! Повесить трубку? Ну нет, сама нарвалась!
— А теперь ты сними гнид с ушей, бикса коцаная! За «подстилку» жопой своей сраной ответишь, а «братве» передай, перед тем как они тебя на клык ставить будут, что петухи они грязные…
Для такого ответа можно и не просыпаться. Нажми кнопку — само польется. Когда-то в колонии мы чемпионат устроили — по матоборью.
Кто кого дольше; до первого повтора. Моя респондентша и на третий разряд не потянула бы.
Слушала она долго, минуты две, и лишь после повесила трубку. Можно было идти под одеяло — досыпать. Досыпать и потом, за кофе, делать два простеньких вывода.
Во-первых, мы с дуб-дубычем на верном пути. А во-вторых, никакая «братва» ничего мне не передавала, и я зря распиналась перед этой стервой. «Братва», а тем паче «железнодорожники», предупреждают иначе. Значит, либо перепуганная дилетантка — либо что-то совсем другое, о чем и думать не хотелось.
Уходя из дома, я машинально заглянула в почтовый ящик. Вкупе с местной газетой «Время» и листком рекламы моющих средств там обнаружилась странная бумаженция.
Я пригляделась.
«На море-окияне, на острове Буяне, стоит стол, Божий престол, на столе лежит тело белое, закаменелое, за столом сидят судья и прокурор. Господи, Мать Пресвятая Богородица, окамени им губы, и зубы, и язык — как мертвый лежит, не говорит, так и они б не приписывали, не придирались, не взъедались! Как лист опадает, так бы ихние дела от меня отпадали. Аминь. Аминь. Аминь».
Край листа был явно смазан клеем и засыпан поверх серым маком.
Словно бублик.
Я неслышно выругалась, в клочья разорвала подосланный наговор и, выйдя на улицу, пустила обрывки по ветру на все четыре стороны.
Обложат поутру — будут обкладывать весь день. Почти примета. Причем из тех, что сбываются. Так и вышло.
Не успела я освоиться за своим рабочим столом и прикинуть: сразу к дубу идти или Петрова-буяна обождать? — как дверь с жалобным треском (видать, ногой поддали!) отворилась.
— Твою дивизию, Гизело! Хрена ты себе позволяешь? Думаешь, незаменимая, да? Так мы таких незаменимых на четыре кости…
— Добрый день, господин Ревенко. Вы правы, погодка сегодня — хоть куда! Солнышко…
Погода и впрямь неплоха — впервые за целую неделю. Мороз и солнце, день чудесный… Жаль, не начальнику следственного сие оценить!
— Мы, Гизело, с тобой долго панькались! А теперь все — баста! Саботажа терпеть не будем!
Непохмелен. Небрит. Невежлив. Невоспитан. Не в себе. Не…
На мой стол мягко планирует толстый шуршащий журнал на ненашем языке. Большой красный кулак припечатывает его прямо к серому сукну.
— Допрыгалась?
Рявкнуть? Раз рявкну, два гавкну, этак совсем в собаку превращусь.
— Виктор Викторович, а можно еще раз? Или переводчика позовем?
Багровая физиономия застывает в немом удивлении. Наконец сообразив, кто таков загадочный Виктор Викторович (наверное, в жизни его по имени-отчеству не называли!), Ревенко бухается на стул, машет широкой ладонью.
— Переводчика тебе? Шуточки-бауточки? Да шефа чуть кондратий не хватил! Журналюги, мать их, с утра мэрию осаждают…
Толстый палец тычет в журнал. Ладно! Беру, читаю. С трудом читаю — по-немецки все-таки. Впрочем, фотографию отца Александра узнаю сразу. Так-так, «Шпигель», свеженький. Когда доставить успели? А вот и заголовок. Второе слово — «Gewissen» — «совесть», первое — «Gefangene» — «пленник», нет, скорее «узник». Между ними «der»… Стало быть, «Узник совести». Что и следовало ожидать. Я ведь предупреждала!
В номере было все: и письмо самого отца Александра, и послание Валентина, архиепископа Берлинского (он же член синода Зарубежной Православной), и, конечно, статья. Фотография отца Николая тоже имелась, но маленькая — в самом конце, рядом с видом нашей тюрьмы, что на макушке Холодной Горы. Тут есть чем гордиться. «Белый Лебедь» (а хорошо прозвали!) уцелел даже во время Большой Игрушечной. Только покрасить пришлось.