— Иероним Павлович! Что было со мной, когда вы вошли в камеру?
Равнодушное пожатие плеч.
— Вы же знаете…
Знаю?
— …еще один укол.
— Но зачем?
— .Затем! Развели тут сопли!
— Иероним Павлович! Я видела фотографию…
— Тот, кто вам ее показал, — редкий дурак! — Старик резко повернулся, глаза блеснули. — А вообще-то говоря, я не давал клятвы Гиппократа. И если бы не Алик… Не Олег Авраамович… Я бы спокойно оставил вас на милость здешних эскулапов.
Откровенно. Только о чем он? Господин алкаш Залесский попросил помочу? Или сам помог неведомым мне образом? С какой радости? Неужели из-за Эммы? Выходит, так!
— Скажите, Иероним Павлович, меня могли принять за… мертвую?
Вновь вспомнилась фотография. Бр-р-р! Зря это Третий…
Бесцветные губы скривились:
— При известной доле воображения, госпожа прокурор. А почему бы вам не спросить вашего… магистра?
— Спрошу, — кивнула я. — Только ведь он в шаманах не состоит. Это все, что вы можете сказать?
— Абсолютно все, — он отвернулся. — Если вас неудержимо тянет сказать спасибо, то не претендую. Вы уже благодарили. Можете свечку поставить, на первом этаже есть часовня.
— И какому богу? — не удержалась я. Внезапно представилось: полутьма храма, неяркий отсвет лампад — и лик Великого Шамана Ерпалыча. Но ведь Игорь не зря говорил о «капитанах»! Господин Молитвин, Легат Печати… А почему бы и нет?
Кажется, он что-то понял. Взгляд стал мягче — и добрее.
— Не стоит об этом, Эра Игнатьевна! Будем считать, что Бог един, и да расточатся врази Его! Помните, вы спрашивали меня об одном… самозванце. Тогда я его не знал, а вот недавно довелось познакомиться.
Вначале не поняла — и вдруг до меня дошло. Самозванец! Чернобородый самозванец с мясницким ножом в руке!
…Кровь на белом могильном камне, кровь на полу, на руках, на черном балахоне.
«Мы еще встретимся, старший следователь Ги-зело! Встретимся — но уже не здесь. Мое царство скоро будет всюду!..»
— Он — редкий негодяй. Эра Игнатьевна, но все же не Бог. Пока — не Бог.
— Пока — что? — не выдержала я.
— Пока… — его голос стал тихим, еле слышным. — Пока есть… Другой. Вы же Библию читали?
Упоминание о Творце не убедило. По-моему, в последний миг шаман передумал и не сказал того, что хотел. И я подумала, что вовсе не хочу знать ее — эту правду. Ну ее!
— Гизело! Эй, Гизело здесь? Я невольно дернулась. Обернулась..
В дверях стоял паренек в пятнистом камуфляже.
— Вы Гизело?
Встала.
Кивнула.
— К телефону вас! Международный, из Штатов. Какой-то Стрим-Айленд… Стрим-Айленд! Сердце дрогнуло, замерло…
…Прыг-скок. Прыг-скок. Прыг-скок… Мяч катится по пляжу, по сверкающему на солнце белому песку, и мягко падает в воду. Девочка бежит за ним, но внезапно останавливается, смотрит назад…
Господи! ТЫ есть!
— Мама! Mummy! Мамочка! Это я — Эми! Эмма! Ты… Слышать? Слышишь?
— Да…
Горло сдавило — не ответить.
— Hallo!Это я, Эми! Мама, ты слышать?
— Да! — спохватываюсь я. — Эмма, я слышу тебя, слышу, девочка!
Кажется, я плачу. Каждое слово — как стометровка…
— Mummy! Я знаю, тебе звонить нельзя совсем! Но я видеть тебя по TV. Мама — ты hero, ты молодец! Вы там все — heroes! Мы посылали телеграмму протест ваш и наш President! И соседний town тоже посылать! Мы тут — heroes, как и вы, мы не пустить national guard! Наши все говорить вам — держитесь!
О чем это она? «National guard»? При чем здесь…
И вдруг я понимаю.
Маневры Шестого флота, цунами, «болезнь легионеров».,.
Господи!
— Я теперь chief of medicine, мама! Наш doctor… врач бежать, меня назначить. Мы решили не сдаваться!
Вот так! Маленькая девочка бежит за мячом… Эми Шендер, chief of medicine восставшего Стрим-Айленда. Видел бы ты, Саша!
— Я очень гордить… горжусь тобой, титту! Теперь я знаю, кто ты! Grandmother тебя не любит, она говорить, что ты преступник, что все годы ты или воровать, или сидеть prison… тюрьма. Я не верить, я никогда не верила, титту! Я говорила Полу… Паше…
Ее голос дрожит, срывается. И английских слов куда больше, чем в тот раз. Наверное, от волнения. Надо что-то сказать! Немедленно сказать!
— Эми, девочка! Я все знаю! Я познакомилась с его братом, с Олегом Залесским. Я все знаю! Держись!
Сказала, называется! «Держись!» Дала директиву, дура!
— Ничего, мама, — ее голос звучит тихо, но твердо. — Я держать. Только ты приезжай, мама! Пожалуйста, приезжай! Мне надо сказать тебе. Сказать важное… Приезжай, пожалуйста!
— Десятое апреля! — кричу я, забыв обо всем. — Вылетаю десятого апреля! Двенадцатого буду у вас!
— Mummy!
В трубке — плач. И тут я понимаю, что до десятого апреля еще надо дожить, что вокруг нас — кольцо блокады, и вокруг нее — тоже, а пташечки чирикают, плещутся в ранней мартовской грязи.
Ничего!
Плевать!
— Эми! Я приеду! Обязательно приеду! Приеду!
Я кричу в трубку, в черную теплую мембрану, хотя в ней давно гудит отбой, и моя девочка опять где-то там, в неведомой Южной Каролине, только у них сейчас тепло, нет даже грязи, чтобы остановить танки…
«Я очень гордить… горжусь тобой, титту!»
Кажется, у меня есть, за что умирать.
Только умирать сейчас нельзя.
Никак!
Господи, я ведь ей так ничего и не сказала!
Я глубоко вдохнула холодный ночной воздух. Как хорошо! После подвальной духоты, после надоедливого гудения старых кондиционеров — ночь. Настоящая весенняя ночь, чистое звездное небо над головой. Пройтись бы по улицам, раздавливая каблуками свежий лед на лужах!
— Не можно, дамочка! — сержант-"сагайдачник", старый знакомый, неодобрительно покачал головой. — И вечно вас на подвиги тянет! Чи не слышите?