Кровь пьют руками - Страница 89


К оглавлению

89

Губы трескаются: больно.

Смешно и больно.

— Иероним Павлович! Что было со мной, когда вы вошли в камеру?

Равнодушное пожатие плеч:

— Вы же знаете…

— Иероним Павлович! Я видела фотографию…

— Тот, кто вам ее показал — редкий дурак! — Старик резко повернулся, глаза блеснули. — А вообще-то говоря, я не давал клятвы Гиппократа. И если бы не Алик… Не Олег Авраамович… Я бы спокойно оставил вас на милость здешних эскулапов.

Откровенно. Только о чем он? Господин алкаш Залесский попросил помочь? С какой радости? Неужели из-за Эммы? Выходит, так!

— Скажите, Иероним Павлович, меня могли принять за… мертвую?

…перечитываю, прихлебывая остывший чай. Раздражает. Соринка в глазу. Все время хочется вычеркнуть это «…если бы не Алик… Не Олег Авраамович…». Прости, старик, — реальность слишком пружинит, когда я умоляю белые барашки на синих волнах подчиниться, создать брешь между смыслом и вымыслом… прости, Ерпалыч, ее я смог оставить, вытащить, вплести до поры в ткань, зато Фиму-Фимку-Фимочку я удерживаю из последних сил, на пределе, не позволяя ринуться в дымный колодец, где свет в конце тоннеля грозит обернуться фарами встречного поезда; а вот Миньку и тебя… не удержать мне тебя, Ерпалыч.

Помнишь: «Ты только поскальзываться не вздумай, у меня у самого ботинки скользкие, не удержу я тебя, Ерпалыч…»

Вот такие дела.

Мне остается лишь раз за разом возвращаться в ту расхристанную комнату, где мы с тобой пили перцовку с утра.

Еще по одной?

Я нелеп, и в этом моя сила.

Бежать некуда. Госпром горит, и огромный небоскреб университета — тоже, и военная академия. Но это — ерунда, пустяки. Страшное — не здесь, страшное там, на юге.

…Перевернутые автобусы, дымящиеся воронки, сорванные взрывом палатки. И люди, люди, люди…

Мы капитулируем.

…я капитулирую. У меня жар. Чайник все никак не хочет закипать, я пританцовываю на месте, потому что иначе упаду, а падать нельзя, нельзя падать… закипел.

Ну почему, почему мне не отпущено блаженства просто взять в руки автомат и выйти на улицу?! — туда, где Фол, Ритка, все, кто еще пытается удержать Город! Я не просил этой чаши; я не хочу, не хочу пить ее, захлебываясь горечью обреченности, проливая капли на одежду…

Но меня забыли спросить, чего я хочу, а чего — нет.

Место каторжника — на каторге.

Место Легата — у Печати.

Обжигаясь, беру чайник — вместо автомата, которого у меня все равно нет.

Кипяток, заварка, мед, зверобой; водки нет, есть коньяк, на донышке — симферопольский винзавод, пять звездочек, на этикетке гей с крыльями и название «Икар». Отца Дедала рядом нет — удрал, скотина, не захотел на этикетку, не захотел признаться, что у Икара никогда не было крыльев…

Черт с ним: в конце-то концов, Лабиринт для Миньки тоже он, Дедал хренов, построил… хоть за это спасибо.

Лью коньяк.

Возвращаюсь с чашкой в руке и прекращаю капитуляцию.

У меня тоже никогда не было крыльев.

…Море. Ярко-зеленое море, белые барашки на волнах.

Чайки.

Острый плавник, словно серая молния…

Лицо.

Знакомое лицо с незнакомыми пустыми глазами. Я узнаю этот взгляд — так смотрел на меня умирающий Ворон.

— I'm Paul Zaiessky. Are you listening to me?

— Пол? Паша?

Чай обжигает горло, расплавленным оловом проваливаясь внутрь. Пашка, почему ты не машешь мне рукой?! Страшной рукой, способной рвать и обнимать, пить кровь и прощаться до поры…

Молчу.

Пока молчу.

Пальцы вяло скользят по клавиатуре, поддерживая баланс: точка, точка, запятая… вышла рожица смешная… смешная рожица со стеклянными лужами в глазницах.

Сейчас, сейчас прозвучит вопрос, ответ, снова вопрос и снова ответ, и только тогда я смогу продолжить.

Чай выдавливает капли пота через сито лба.

Наивный образ.

— Я понял…

Ровный холодный голос заставляет генерала умолкнуть. Бог думает. Решает. Скрижали еще чисты.

— Эра Игнатьевна! Что скажете вы? Допустимо ли мое вмешательство? Есть ли обстоятельства, вызывающие сомнение?

— Не знаю, Паша! Не знаю… — Ровные брови чуть заметно сдвигаются к переносице.

— Я должен немного подумать. Слишком большой риск. Но что бы ни случилось — спасибо вам за Эми! Она вас очень любит!

Его голос в этот миг становится другим — почти человеческим, почти живым…

Привет, Пашка.

«Who are you?!»

Не морочь мне голову. Я этоя, кто же еще…

«Алъка?..»

Узнал. В голосе плещет океан, кричат чайки, и волны с шипением облизывают каменистый берег. Отвечаю беззвучным смехом и белыми барашками на синих гребнях. Перистыми облаками в небе, искрами в голубизне родных глаз. Слова излишни, в начале было слово, и в конце будет слово, но у нас сегодня уже не начало и еще не конец, мы обойдемся без посредников.

И кровь братьев наших меньшие нам тоже больше не понадобится — мы и так теперь с тобой одной крови, ты и я, одной крови и одного слова.

То, что спешит сейчас к завершению, — не слова, а лава, истекающая из кратера.

«Почему они обратились ко мне, Алька?»

Так надо, Паша. У них иначе не получалось. Я хотел, пробовал, но у меня тоже не получалось. Ты не бойся, ты давай потихоньку, давай, как умеешь, и девочка эта, с ожогом…

«Нанчейн. Ее зовут Нанчейн, она из Бирмы».

Медленно трогаю чужое, непривычное имя кончиками пальцев — так слепой изучает незнакомое лицо на ощупь, так гладят выпавшего из, гнезда птенца, смешного, встрепанного, — пока имя не становится легким, своим, единственно верным. Нанчейн. Хорошо, пусть будет бирманка Нанчейн. Сирота, пятнадцати лет от роду, еще год назад — посудомойщица в придорожном баре, сейчас — Яшмовая наткадо, жрица-танцовщица Желтого Змея Кейнари.

89