Губы трескаются: больно.
Смешно и больно.
— Иероним Павлович! Что было со мной, когда вы вошли в камеру?
Равнодушное пожатие плеч:
— Вы же знаете…
— Иероним Павлович! Я видела фотографию…
— Тот, кто вам ее показал — редкий дурак! — Старик резко повернулся, глаза блеснули. — А вообще-то говоря, я не давал клятвы Гиппократа. И если бы не Алик… Не Олег Авраамович… Я бы спокойно оставил вас на милость здешних эскулапов.
Откровенно. Только о чем он? Господин алкаш Залесский попросил помочь? С какой радости? Неужели из-за Эммы? Выходит, так!
— Скажите, Иероним Павлович, меня могли принять за… мертвую?
…перечитываю, прихлебывая остывший чай. Раздражает. Соринка в глазу. Все время хочется вычеркнуть это «…если бы не Алик… Не Олег Авраамович…». Прости, старик, — реальность слишком пружинит, когда я умоляю белые барашки на синих волнах подчиниться, создать брешь между смыслом и вымыслом… прости, Ерпалыч, ее я смог оставить, вытащить, вплести до поры в ткань, зато Фиму-Фимку-Фимочку я удерживаю из последних сил, на пределе, не позволяя ринуться в дымный колодец, где свет в конце тоннеля грозит обернуться фарами встречного поезда; а вот Миньку и тебя… не удержать мне тебя, Ерпалыч.
Помнишь: «Ты только поскальзываться не вздумай, у меня у самого ботинки скользкие, не удержу я тебя, Ерпалыч…»
Вот такие дела.
Мне остается лишь раз за разом возвращаться в ту расхристанную комнату, где мы с тобой пили перцовку с утра.
Еще по одной?
Я нелеп, и в этом моя сила.
Бежать некуда. Госпром горит, и огромный небоскреб университета — тоже, и военная академия. Но это — ерунда, пустяки. Страшное — не здесь, страшное там, на юге.
…Перевернутые автобусы, дымящиеся воронки, сорванные взрывом палатки. И люди, люди, люди…
Мы капитулируем.
…я капитулирую. У меня жар. Чайник все никак не хочет закипать, я пританцовываю на месте, потому что иначе упаду, а падать нельзя, нельзя падать… закипел.
Ну почему, почему мне не отпущено блаженства просто взять в руки автомат и выйти на улицу?! — туда, где Фол, Ритка, все, кто еще пытается удержать Город! Я не просил этой чаши; я не хочу, не хочу пить ее, захлебываясь горечью обреченности, проливая капли на одежду…
Но меня забыли спросить, чего я хочу, а чего — нет.
Место каторжника — на каторге.
Место Легата — у Печати.
Обжигаясь, беру чайник — вместо автомата, которого у меня все равно нет.
Кипяток, заварка, мед, зверобой; водки нет, есть коньяк, на донышке — симферопольский винзавод, пять звездочек, на этикетке гей с крыльями и название «Икар». Отца Дедала рядом нет — удрал, скотина, не захотел на этикетку, не захотел признаться, что у Икара никогда не было крыльев…
Черт с ним: в конце-то концов, Лабиринт для Миньки тоже он, Дедал хренов, построил… хоть за это спасибо.
Лью коньяк.
Возвращаюсь с чашкой в руке и прекращаю капитуляцию.
У меня тоже никогда не было крыльев.
…Море. Ярко-зеленое море, белые барашки на волнах.
Чайки.
Острый плавник, словно серая молния…
Лицо.
Знакомое лицо с незнакомыми пустыми глазами. Я узнаю этот взгляд — так смотрел на меня умирающий Ворон.
— I'm Paul Zaiessky. Are you listening to me?
— Пол? Паша?
Чай обжигает горло, расплавленным оловом проваливаясь внутрь. Пашка, почему ты не машешь мне рукой?! Страшной рукой, способной рвать и обнимать, пить кровь и прощаться до поры…
Молчу.
Пока молчу.
Пальцы вяло скользят по клавиатуре, поддерживая баланс: точка, точка, запятая… вышла рожица смешная… смешная рожица со стеклянными лужами в глазницах.
Сейчас, сейчас прозвучит вопрос, ответ, снова вопрос и снова ответ, и только тогда я смогу продолжить.
Чай выдавливает капли пота через сито лба.
Наивный образ.
— Я понял…
Ровный холодный голос заставляет генерала умолкнуть. Бог думает. Решает. Скрижали еще чисты.
— Эра Игнатьевна! Что скажете вы? Допустимо ли мое вмешательство? Есть ли обстоятельства, вызывающие сомнение?
— Не знаю, Паша! Не знаю… — Ровные брови чуть заметно сдвигаются к переносице.
— Я должен немного подумать. Слишком большой риск. Но что бы ни случилось — спасибо вам за Эми! Она вас очень любит!
Его голос в этот миг становится другим — почти человеческим, почти живым…
Привет, Пашка.
«Who are you?!»
Не морочь мне голову. Я этоя, кто же еще…
«Алъка?..»
Узнал. В голосе плещет океан, кричат чайки, и волны с шипением облизывают каменистый берег. Отвечаю беззвучным смехом и белыми барашками на синих гребнях. Перистыми облаками в небе, искрами в голубизне родных глаз. Слова излишни, в начале было слово, и в конце будет слово, но у нас сегодня уже не начало и еще не конец, мы обойдемся без посредников.
И кровь братьев наших меньшие нам тоже больше не понадобится — мы и так теперь с тобой одной крови, ты и я, одной крови и одного слова.
То, что спешит сейчас к завершению, — не слова, а лава, истекающая из кратера.
«Почему они обратились ко мне, Алька?»
Так надо, Паша. У них иначе не получалось. Я хотел, пробовал, но у меня тоже не получалось. Ты не бойся, ты давай потихоньку, давай, как умеешь, и девочка эта, с ожогом…
«Нанчейн. Ее зовут Нанчейн, она из Бирмы».
Медленно трогаю чужое, непривычное имя кончиками пальцев — так слепой изучает незнакомое лицо на ощупь, так гладят выпавшего из, гнезда птенца, смешного, встрепанного, — пока имя не становится легким, своим, единственно верным. Нанчейн. Хорошо, пусть будет бирманка Нанчейн. Сирота, пятнадцати лет от роду, еще год назад — посудомойщица в придорожном баре, сейчас — Яшмовая наткадо, жрица-танцовщица Желтого Змея Кейнари.